На улице, по соседним дворам, опрокидываются детские горки, и кошки, царапаясь в заднюю дверь, от­чаянно просятся в дом. Посредине квартала раскалы­вается надвое тополь и рушится на землю, задевая по­жарный гидрант и разбивая стекло стоящей у тротуара «хонды-сивик». Тогда-то Салли с девочками и слышат стук. Девочки вскидывают взгляд на потолок, потом переводят его на мать.

— Белки, — успокаивает их Салли. — Ишь, развелись на чердаке.

Но стук не прекращается, ветер тоже, а жара все продолжает нарастать. Наконец, к полуночи, все во­круг стихает. Наконец-то люди могут уснуть. Салли — одна из немногих, кто еще не ложился. Ей еще колдо­вать над яблочным тортом по особому рецепту — с до­бавлением черного перца и мускатного ореха, — кото­рый она сохранит в морозилке до Четвертого июля, когда весь квартал собирается на праздник. Но в конце концов засыпает и Салли, невзирая на погоду; вытяги­вается под прохладной белой простыней, оставив окна открытыми, так что в них задувает ветерок и гуляет по комнате. Умолкли первые в этом году сверчки, рассе­лись по кустам воробьи под защитой веток, слишком непрочных для кошачьей тяжести. И едва только лю­дям начинают сниться свежескошенное сено, пирог с черникой и лев, мирно полеживающий рядом с ягнен­ком, как вокруг луны появляется кольцо.

Сияние вокруг луны — это всегда знак перелома: то ли погода переменится, то ли заболеешь, то ли наступит полоса упорного невезенья. Но если кольцо двойное, все перекрученное, перепутанное, как взбаламученная радуга или любовные отношения, в которых все пошло вкривь и вкось, — тогда можно ждать чего угодно. В та­кое время разумнее не подходить к телефону. Люди с понятием предусмотрительно закроют наглухо окна, они запрут все двери и не позволят себе поцеловаться со своей милой поверх садовой калитки или погладить приблудную собаку. Беда, в конце концов, сродни люб­ви — нагрянет без предупреждения, и не успеешь огля­деться, опомниться, как подчинит себе все.

В вышине, над крышами домов, кольцо уже пошло свиваться вокруг себя, подобное световой змее неведо­мых возможностей, переплетаясь двойной петлей, стя­нутой силой тяготения. Если б народ не спал, то мож­но было бы, выглянув в окно, полюбоваться красотой светового кольца, но люди спали безмятежным сном, оставив незамеченными и луну, и наступившее за­тишье, а также «Олдсмобиль», который уже свернул к дому Салли Оуэнс и останавливается возле «хонды», купленной Салли два года назад на смену древнему ми­кроавтобусу, полученному от тетушек. Женщине в та­кую ночь не составит труда вылезти из машины так ти­хо, что никто из соседей не услышит. Когда в июне сто­ит такая жара, когда так тяжко нависает чернильное небо, стук в дверь, забранную проволочной сеткой, не разнесется по окрестности. Он канет в твои сны, по­добно камню, брошенному в воду, и ты проснешься в панике, задыхаясь от бешеного сердцебиения.

Салли садится в постели, твердо зная, что не долж­на трогаться с места. Она опять видела во сне лебедей, смотрела, как они снимаются с воды. Одиннадцать лет она вела образцовую жизнь, была добросовестна и на­дежна, сердечна и рассудительна, но это не значит, что ей трудно распознать серный въедливый запах беды. Это она сейчас там, за дверью, — беда, в чистом и не­разбавленном виде. Взывает к ней, как ночная бабоч­ка, что бьется об оконную сетку, и Салли просто не в силах противиться. Она натягивает джинсы, белую футболку и собирает свои темные волосы в конский хвост. Она еще будет клясть себя за это, можно не сомневаться. Будет недоумевать, зачем ей поддаваться этому зуду, что находит на нее, этой тяге во что бы то ни стало все поправить.

Те, кто предупреждал, что бегство — не выход, что прошлое рано или поздно настигнет тебя, возможно, знали, что говорят. Салли смотрит в окно. Там, у парад­ного входа, — девочка, которая умела, как никто, пло­дить неприятности, — только теперь она совсем взрос­лая. Прошло столько лет — вечность прошла, — но Джиллиан все так же хороша, хоть, правда, запылилась с дороги, взбудоражена и так слаба в коленках, что, когда Салли распахивает дверь, должна для опоры при­слониться к кирпичной стене.

— Боже мой, это ты, — говорит Джиллиан, как буд­то не она, а Салли здесь нежданная гостья. За восем­надцать лет они виделись всего три раза, когда Салли приезжала к ней на запад. Джиллиан, как зареклась, сбежав от тетушек, так больше и не побывала ни разу по эту сторону Миссисипи. — Правда ты, в самом деле!

Светлые волосы Джиллиан острижены совсем ко­ротко, пахнет от нее сахаром и жарой. На ранты ее красных сапожек набился песок, на запястье наколота зеленая змейка. Она обнимает Салли порывисто и крепко, пока та еще не сопоставила поздний час этого приезда и тот факт, что ни разу за весь месяц Джилли­ан не удосужилась позвонить — пусть не о том, что приезжает, но хотя бы сообщить, что жива. Два дня на­зад Салли отправила письмо в город Тусон, по ее по­следнему адресу. В этом письме она задала Джиллиан перцу — за череду неосуществленных планов, упущен­ных возможностей, высказала ей все, что думает, не стесняясь в выражениях, и теперь чувствует облегчение от того, что письмо к Джиллиан уже не попадет.

Но впрочем, облегчение приходит ненадолго. Как только Джиллиан начинает говорить, Салли становится ясно, что стряслось нечто серьезное. Голос у Джиллиан срывается, что на нее совершенно не похоже. Она всег­да умела мигом найти себе правдоподобное оправда­ние или отговорку, врачуя в силу необходимости уяз­вленное самолюбие своих бессчетных кавалеров; в обычное время она хладнокровна и собранна, но сей­час ее буквально колотит.

— У меня проблема, — говорит Джиллиан.

Она оглядывается через плечо и облизывает губы. Она дико нервничает, это очевидно, хотя само по себе наличие проблемы ей, скажем прямо, не внове. Джил­лиан способна создавать проблемы походя, на ровном месте. Она по-прежнему остается такого типа женщи­ной, которая поранит себе палец, нарезая дыню, и врач в травмопункте, зашивая порез, теряет голову раньше, чем наложен весь шов.

Джиллиан делает паузу, чтобы получше разглядеть Салли.

— Ты не поверишь, до чего я по тебе скучала.

Кажется, ей и самой это удивительно. Она запускает ногти в подушечки своих ладоней, словно пытаясь пробу­диться от страшного сна. Когда бы не крайняя надоб­ность, не стояла бы она здесь, ни за что не примчалась бы просить помощи у старшей сестры, когда всю жизнь с твердокаменным упорством старалась полагаться лишь на себя. Все прочие держались своей родни, на Пасху или День благодарения отправлялись кто на запад, кто на восток или хотя бы на соседнюю улицу, — все, но не Джилли­ан. Она была всегда готова поработать в праздничные дни, а после — непременно навестить лучший в городе бар, где выставлено подходящее к случаю угощенье: кру­тые крашеные яйца, бледно-розовые, лазурные, или же маленькие сандвичи с традиционной индейкой и клюк­венным соусом. А однажды в День благодарения Джилли­ан пошла и сделала себе татуировку на запястье. Было это в Лас-Вегасе, штат Невада, в жаркую погоду, под небом, выцветшим до фарфоровой белизны, и мастер в салоне обещал ей, что будет не больно, но вышло наоборот.

— Такое на меня свалилось! — признается Джиллиан.

— Знаешь что? — говорит сестре Салли. — Я пони­маю, ты не поверишь, да тебе и дела нет, но у меня, представь, тоже есть свои проблемы.

Взять хотя бы счет за электричество, на котором уже отразилось возросшее пристрастие Антонии к радио, которое у нее не выключается ни на минуту. Или тот факт, что скоро два года, как ни один мужчина — будь то даже родственник или знакомый ее соседки Линды Беннет — не назначал Салли свидания, и любовь, при­менительно к себе, больше не представляется ей ни как реальность, ни — пусть хотя бы отдаленная — возмож­ность. Все эти годы с тех пор, как они разлучились, по­ка жили врозь, Джиллиан делала что хотела, крутила с кем хотела, спала хоть до двенадцати часов дня. Ей не приходилось ночи напролет сидеть у постели девочек, больных ветрянкой, вести ожесточенные споры о том, к какому времени им являться домой, ставить будильник на ранний час, когда нужно приготовить кому-то зав­трак или задать взбучку. Не удивительно, что Джиллиан прекрасно выглядит. И убеждена, что она — пуп земли.